Артисты труппы

Артисты, занятые в спектаклях МХТ

Блуждание по вертикали

Марина Давыдова, Эксперт, 17.10.2005
Одна из главных театральных премьер года — спектакль «Господа Головлевы» в МХТ им. Чехова. Режиссер Кирилл Серебренников создал моралите времен братьев Пресняковых: отказываясь от всякого подобия психологизма, он рассказывает о жизни Антихриста среди нелюдей Марина Давыдова.

Евгений Миронов сыграл в новом спектакле Кирилла Серебренникова Иудушку Головлева. Точнее говоря, он сыграл анти-Мышкина, создав в МХТ жуткого двойника своего экранного героя. Обе эти роли — первую (Мышкина) в БДТ, вторую (Иудушку) в Художественном театре — играл когда-то гений русской сцены Иннокентий Смоктуновский. 

Если задуматься, на Миронове лежит какой-то непомерный груз ответственности. За все актерское поколение разом, разменявшее свой совокупный талант на сценические пустяки, примитивные сериалы, кич, трэш, далее везде… Смоктуновскому было легче. В его времена халтура еще не захлестнула владения Мельпомены мутным весенним селем, а рядом с ним или неподалеку от него творили другие титаны актерского цеха — Андрей Попов, Олег Борисов, Евгений Евстигнеев, всех не перечислишь. Планка была укреплена на рекордной высоте. Теперь она уже почти лежит на земле, и рядом с Мироновым назвать фактически некого. Нету никакой плеяды. Дело даже не в масштабе дарования, а в умении им распорядиться. Ведь Миронов — единственный артист своего призыва, со старомодной серьезностью воспринимающий работу над ролью как неустанную работу души.

После «Господ Головлевых» стало окончательно ясно, что Серебренников, режиссер с громкой и, как казалось поначалу, несколько легкомысленной славой, тоже расположен к трудным духовным поискам и интересен в своих несовершенствах даже больше, чем в очевидных сценических победах. В его «Головлевых», в отличие от его же шумного прошлогоднего «Леса» (социального бурлеска, не тронутого никакой метафизикой), есть тягостные моменты сценической скуки, но есть и потрясающие прозрения. Это попытка предъявить нам классическую историю гибели семьи в ее постмодернистском изводе — с резкими перепадами из эпики (многочисленные флэшбэки в детство героев) в фантасмагорию (тут покойники запросто разгуливают по сцене в черных пиджаках со шнуровкой вместо пуговиц), а оттуда — в едкий щедринский фельетон. Попытка кажется тем более отчаянной, что в середине 80-х здесь, во МХАТе, «Господ Головлевых» со Смоктуновским поставил не кто-нибудь, а грандиозный мастер эпического жанра Лев Додин. 

Театральные портреты в его многофигурной композиции были нарисованы маслом. Со светотенью и сложным набором цветов. У Серебренникова иная сценическая живопись: в ней меньше полутонов, но больше броской плакатной точности. Нет глубины, но есть выпуклость. Действующие лица похожи у него на мелкую нечисть, решившую жить сообразно людским порядкам, а владения Головлевых, несмотря на отдельные приметы советского быта — ундервуд, школьные формы сироток с фартучками, — ни с каким конкретным временем не связаны. Это место (художник Николай Симонов) вообще вне времени и даже вне жизни. Это гиблое место. Оно напоминает разом загон для убоя скота, какое-то потустороннее зазеркалье, покрытый белыми мешками-сугробами погост. И мастер умертвий Порфиша чувствует себя на этом погосте хозяином. Он не просто мерзок. Он именно что богомерзок — ласковый душегуб с интонациями князя Мышкина. Антихрист опасен своим удивительным сходством с Христом. Иудушка Миронова страшен в первую очередь своим пародийным сходством с самым светлым героем русской литературы. Смирение без способности к прощению, самоограничение без способности к самопожертвованию, боязнь греха без способности к любви — это недохристианство хуже безбожия. В нем не отрицание, но извращение истины. И оно — точно от лукавого.

Едва ли не главной и совершенно изумительной придумкой мхатовского спектакля является то, как крестятся здесь персонажи. Кто-то (крыска Улита) совершает мелкие движения от плеча к бедру, кто-то чертит у груди эдакие треугольники. Но ни один не совершает крестного знамения целиком. Кажется, соверши его кто-то хоть раз, и все вокруг рассыплется в прах, как в какой-нибудь киношке про упырей. Но удивительнее и точнее других «крестится» Иудушка. Он быстро водит пальцами ото лба к причинному месту, напрочь пропуская горизонтальное движение. Это действительно здорово придумано. Ведь для христианства взаимоотношения человека с Богом (вертикаль) и взаимоотношения с другими людьми (горизонталь) в равной степени важны. Но в мире, сочиненном Серебренниковым, нет человеческого измерения. Только вечное блуждание между низом и верхом, бренным и бестелесным.

Как ни парадоксально, человеческого измерения (не в онтологическом, а в сугубо театральном смысле) оказывается лишен и сам этот, удивительно сильно придуманный, спектакль. В нем есть вертикаль, но нет горизонтали. Есть мысли о вечном, но нет — о человеческом. Нет характеров, и уж тем более нет их развития (ни у кого, кроме, разве что, Арины Петровны Головлевой, матери вымирающего семейства, прекрасно сыгранной Аллой Покровской в старой психологически выверенной манере). Есть лишь выразительные знаки грехов и пороков.

У Додина все герои романа были людьми — со своей историей падения и способностью к позднему раскаянью. Все — даже кровопивушка Порфиша. Смоктуновский играл его человеком, ставящим эксперимент над собственной душой. Он был жертвой этого эксперимента в той же степени, в какой и его отходящие в мир иной домочадцы. Миронов играет не погубление собственной души, а ее отсутствие. Не темные человеческие бездны, а эдакую черную дыру, в которую, как ни вглядывайся, ничего, кроме оттенков черноты, не увидишь. Он виртуозно демонстрирует вкрадчивое, липкое, всюду проникающее зло и всепоглощающую пустоту — а у пустоты не может быть развития. Спектакль обрастает все новыми и новыми подробностями, проясняющими основную мысль (от напоминающих мушиные «ангельских» крылышек, вырастающих за спиной у сладкоречивого Иудушки, до призрака Головлева, похожего на огромную марионетку, которой юркие руки кукловодов придают, в свою очередь, сходство с пауком), но сама мысль вертится по кругу.

Так, как поставил «Головлевых» Додин, можно было ставить «Карамазовых» или, на худой конец, «Село Степанчиково». Щедрин был увиден тут глазами Достоевского. «Головлевы» Серебренникова — эдакое моралите времен братьев Пресняковых, где иронический прищур не отменяет важности разговора, но и не предполагает движения вглубь. Только вверх и вниз — по вертикали. Несмотря на фантастический талант режиссера и исключительную серьезность его намерений, это ведь тоже — немного от лукавого.