Не о любви — о браке

Григорий Заславский, Независимая газета, 17.12.2008
В начале декабря на Малой сцене МХТ вышла премьера «Крейцеровой сонаты». Три спектакля уже отыграли, еще два — в конце декабря. Но как-то странно тихо. Хотя спектаклем, который поставил молодой режиссер Антон Яковлев и в котором главные роли сыграли Михаил Пореченков и Наташа Швец, театр может гордиться. Это — удача, на которую, если признаться, надежд было немного.

И идешь на спектакль с некоторым недоверием: в прежние годы вокруг каждой мхатовской премьеры был шум, все спешили попасть на первый же спектакль и через день рецензенты хором салютовали, выдавая на-гора десяток рецензий. И мысли — о явном несходстве толстовского Позднышева с нынешним мхатовским Пореченковым. Да и не совсем, вернее, не только мхатовским, — в первую очередь, конечно, с кино-Пореченковым, который с голым торсом выходит против мирового зла. И - побеждает. А у Толстого Позднышев — проигравший. И надо сыграть проигравшего, который к тому же долгие годы привык к роли победителя.

Еще одно «но» — имя режиссера, Антона Яковлева, сына народного артиста СССР Юрия Яковлева, который «по завещанию» Михаила Ульянова поставил в Театре им. Вахтангова «Мелкого беса», но новый худрук как-то быстро с этим спектаклем простился. Кто успел посмотреть, не жалел о нем. А разве «Крейцерова соната» будет проще, чем почти что самоигральный «Мелкий бес»? «Соната», написанная в пору, когда шестидесятилетний граф поскучнел и решительно расправлялся с забавами юности, то есть клеймил то, что в молодости полагал простительным.

На Малой сцене МХТ имени Чехова пространства, в общем, достаточно, чтобы разыграть «Крейцерову сонату» так, как написано у Толстого: едет поезд, пассажиры рассуждают о любви. И в какой-то момент выделяется из толпы пассажир и рассказывает свою историю. 

Яковлев так и начинает, но потом все-таки не удерживается, может быть, не верит в готовность зрителя довериться слову, только слову, — он пускается в путешествие, вслед за рассказом «блудника» и убийцы Позднышева. А иначе как было вывести на сцену жену его Лизу (Наташа Швец) и соблазнителя-скрипача Трухачевского (Сергей Шнырев).

Поздний Толстой. Хотя, в общем, не такой уж и поздний, — впереди «Воскресение», «Живой труп», «Хаджи-Мурат», «Отец Сергий». Но мораль вывернута так, чтобы не было разночтений: Позднышев — потому что раскаяние приходит к нему слишком поздно, «впустую», Трухачевский — от слова «труха»… Определенность составляет для театральной игры определенную трудность, — если все ясно с первой минуты, что играть час пятьдесят (без антракта).

И когда от морали никуда не деться, — мораль «прёт» отовсюду в этой истории, как свет прожекторов — в широкие проемы наклонного помоста (сценография — Николая Слободяника, художники по свету — Николай Слободяник и Антон Яковлев).

Надо еще сказать — как бы в пандан Толстому — что из театра уходит культура инсценировки. В «Крейцеровой сонате» Позднышев говорит — и эту фраза переходит теперь из одной статьи в другую: «Тебе хорошо, а мне завтра на работу». В другой инсценировке, по пушкинской «Метели», которая вот-вот должна выйти в МХТ, мне рассказывали, герой просит подать французского шампанского, хотя в ту пору никакого другого еще не придумали. Это, конечно, беда. Но актеры с нею как-то — в меру своих недюжинных сил — справляются.

Так и тянет вернуться и продолжить рассказ о Пореченкове, хотя в этом спектакле по крайней мере две актерские удачи: Наташа Швец в роли Лизы, пожалуй, не менее интересна и не менее неожиданна (все-таки и в ее случае можно уже говорить о некоем сложившемся стереотипе, своего рода амплуа). Неожиданна она и по отношению к Лизе толстовской, поскольку Лев Николаевич, хоть и гнобит свои собственные страстишки, но все-таки оставляет лазеечку — кое-какая вина у него в повести переложена на плечи супруги: она первая предчувствует в жизни «не то», недокомплект, и сама готова к поиску чего-то недополученного. А у Швец Лиза — другая, воспользуемся саморекомендацией более поздней героини Толстого, — она не виновата.

У Толстого Позднышев — нестарый господин, но седоватый, Пореченкову же никак не скрыть под сорочкой и жилетом свое могучее тело. Бицепсы, трицепсы, все это играет (всю весну и половину лета плакаты с его голым торсом украшали Москву). И вдруг это все теряет смысл. В этой истории это теряет смысл. Сила-то, оказывается, не в этом. И вперед «выходит» то, что было, было силой этого актера в пору его ленсоветовской театральной молодости. Пореченков — актер-неврастеник, к этому склоняется его душа, и в этом, оказывается, его актерская сила. Не в игре мускул, — мускулы, как и сны, у всех по одним и тем же лекалам складываются, а вот нервы — нервы роявляют себя разнообразно.

И тут вдруг в толстовском проблескивает самая что ни на есть достоевщина, в Позднышеве — герой «Кроткой», который не может сойти с орбиты, кружа подле гроба с кроткой…

Пореченкова играет внезапное понимание опустошенности, в том смысле, что опустошенность уже была и в ней не было трагедии. Трагедия — как всякая настоящая трагедия — приходит с осознанием и пониманием. Вот это играет Пореченков. И вдруг отмечаешь в его игре новую — мелкую пластику, снова — как будто не от Толстого, а от Достоевского, от его героев, у которых тремор, волнение нервов переходит в тремор рук, ног и всего остального.

Вот это все — очень здорово вышло. А не здорово — то, что при обилии каких-то скрипичных звуков Крейцерова соната, сама музыка, у Толстого — важная, куда-то улетучилась, растворилась в бессмысленных звуках сплошного «музыкального оформления» (пожалуй, надо иметь большую смелость, вернее, наглость, чтобы при таком названии и при важности этой музыки пригласить в спектакль другого композитора и музыку отдать ему на откуп!). Исполненная вживую безмолвными пассажирами (точно взятый уже не у Достоевского, а у Чехова еврейский оркестрик), эта какофония способна вызвать ненависть к скрипке, да и к музыке вообще. Ничего эротического, похотливого в музыке, которая в спектакле, нет и в помине. А у Толстого ведь и музыка — под подозрением.