Театр — on и жизнь — off

Елена Ямпольская, Русский курьер, 17.06.2003
Как хорошо не быть актрисой…

Тяга к перевоплощению свойственна практически всем представительницам женского пола. Большинство реализует ее «мирными» способами — перекрашивая голову и меняя наряды. Если же страсть глубока и непреодолима, женщина становится актрисой. Судя по спектаклю «Гримерная», это можно считать большим несчастьем в жизни. Настолько большим, что оно захватывает даже смерть.

«Гримерная» — пьеса японская. Отсюда соломенные циновки, легкие веера на бамбуковых ручках, топленая мягкость бумажных светильников — площадка оформлена очень уютно. Главный элемент сценографии — огромное зеркало, в котором отражается зал. По эту сторону амальгамы — обычная гримерка, где некая актриса С (Марина Зудина) в антракте капает «Визин» и подтягивает чулки. С обратной стороны, из зазеркалья, за ней завистливо наблюдают мертвые актерские души. Одна — та, что помоложе — актриса В (Янина Колесниченко), когда-то собственной рукой перерезала себе горло по причине несчастной любви. Другая — постарше — актриса А (Галина Киндинова), погибла во время Второй мировой. Сначала я думала, что А выезжала с шефским концертом на передовую, однако сюжет оказался более прозаичным — воздушный налет. Учитывая, что тела и души на сцене японские, смерть госпожи А целиком на совести союзников.

«Гримерная» отдаленно напоминает «Жизель». Там мутят воду невесты, не дотянувшие до свадьбы, здесь — актрисы, не наигравшиеся при жизни. Гримерка — место не святое, но пусто не бывает: только лишь живая актриса, из плоти и крови, удаляется на сцену, за ее столиком начинают хозяйничать тени. Кривляются, мажутся гримом, обсыпаются пудрой, примеряют шляпки… Бледно-зеленые физиономии, темные впадины глазниц. .. Ругань, крики, сплетни, ревность, грубый передел ролей… С ужасом думаешь, что тщеславие — такая зараза, которая не отпускает человека даже после смерти. Если, конечно, эти двое когда-нибудь были людьми.

Помимо живой актрисы (неврастения средней степени) и парочки скандальных духов (психопатия за гранью добра и зла), театральную палату номер шесть со временем пополнит новый персонаж. Актриса D, она же суфлерша (Юлия Шарикова), — совсем молоденькая и сдвинутая на всю голову. Но зато, кажется, единственная из четверых по-настоящему талантливая. Этот вот талант, то есть глубина и сила интуиции, вероятно, и позволяют ей общаться с призраками. Хотя принадлежность D к миру живых — тоже факт сомнительный. Странная такая девица… С подушкой таскается, а подушка кровью испачкана… Нет, все-таки сам черт ногу сломит в спектаклях наших молодых режиссеров.

К финалу все запутается окончательно: и живые, и мертвые, и неживые — немертвые будут выбегать на поклоны под фонограмму бурных оваций. Так сказать, театром смерть поправ. Или, напротив, намекая, что актерское существование полноценной жизнью все равно считать нельзя…

Что в «Гримерной» сугубо японское — так это помешанность на Чехове. Все четыре актрисы подсели на роль Заречной, крутятся, как белки в колесе, по заведенному кругу: «Я чайка… Нет, не то. Я актриса…», надоедают со своими «я-чайками» страшно, и только под конец выскакивают из колеи, переведя стрелку на «Трех сестер». Звучит марш из знаменитого спектакля Олега Ефремова, а в Янине Колесниченко, как в волшебном зеркале, вдруг мистически и таинственно проступают черты Елены Майоровой — Маши. Еще один повод задуматься о несчастной актерской судьбе…

Несколько сцен из жизни Обломова

Произведение Угарова, датируемое 2001 годом, в оригинале имело претенциозный ник «Облом-оff», где первая — русскоязычная — часть означала сами понимаете что, а английский предлог — соответственно, «вне», «за пределом». Вне всего и за пределами всего, что принято называть нормальной жизнью. Человек выпавший. 

«Облом-оff» был поставлен в Центре современной драматургии, имел успех, приобрел несколько премий, а спустя пару сезонов добрался до главного театра страны, но уже без всяких изысков в заголовке. То есть поначалу пытались озвучить премьеру как «Смерть Ильи Ильича», но потом, вероятно, решили не смешивать попусту две «шины» — обломовщину и толстовщину.

Опять же надо заметить, что спектакль во МХАТе получился вовсе не о смерти Ильи Ильича Обломова, а, напротив, о его поразительном жизнелюбии. У этого сибарита даже мебель на колесиках (включая любимый диван), и сам он неплохо подмазан — этакий Илюшечка-дурачок, однако с нормальной, временами даже гипертрофированной двигательной активностью. Болтает ножками в белых носочках, устраивает себе домик под столом и носит в кармане коврового халата мишку Тедди, чем отдаленно намекает на мистера Бина, такого же, кстати, анфан тэрибля. В чужих домах этот Обломов ведет себя не скованно, а скорее развязно и хамовато, бравируя, что вот, мол, общепринятые условности ему не писаны, и приличия, обязательные для прочих, ему не указ.

Трудно разделить мнение автора, приведенное в программке, будто Обломов противостоит злу бездействием. Ничему он, на мой взгляд, не противостоит, ни с чем не борется, озабочен преимущественно собственным анамнезом, и никаких благоприобретенных достоинств у него нет. Зато есть одно врожденное: генетическая память о золотом веке, когда люди не жали, не сеяли, но, подобно птицам, могли не заботиться о хлебе насущном. Человек свободный, по Обломову, есть человек праздный, и только в состоянии праздности дано ему почувствовать себя счастливым. Илья Ильич ностальгирует по светлому прошлому человечества, не представляет иного светлого будущего, кроме как с отменой всякого труда за ненадобностью, и философия эта настолько обаятельна, что сразу ясно, от чего бесится Штольц. Немец ревнует приятеля к его Аркадии, как уже после женитьбы и, наверное, даже после смерти Обломова станет ревновать Ольгу к ее первой любви.

Любовь, впрочем, не слишком интересует мхатовского Илью Ильича; более того, перепортив в Обломовке всех дворовых девок, он почитает себя ходячей невинностью, а вернее сказать — андрогином. «Обломов, — говорит, — больше, чем мужчина, ибо мужчина — это половинка, а Обломов — целое». Легко догадаться, что все внутренние позывы Ильи Ильича имеют центростремительный вектор. Если нормальный человек с детства и до гробовой доски подвергает себя дроблению (на чиновника, общественного деятеля, мужа, отца и т.д. и т.п.), то Обломов всеми силами души жаждет сохранить целостность. Быть расфасованным на функции для него пострашнее любой шизофрении. Не дай мне Бог сойти с ума… Таким образом, официальный диагноз, поставленный доктором Аркадием Михайловичем: «Ваша болезнь называется „тотус“ — целый человек», — для зрителя в сущности излишен.

Никакого Аркадия Михайловича у Гончарова нет; Уваров его выдумал, раздул из ничтожного бюллетеня, мельком проскользнувшего в начале романа, и сделал едва ли не вторым главным согероем. Во всяком случае доктор куда ближе мхатовскому Обломову, чем тот же Штольц. Они — два сапога пара, две крыши на один бекрень. Легко и отвязно сыгранный Сергеем Шныревым, таинственный Аркадий Михайлович совершенно прелестен. Честно говоря, он-то больше всех и запоминается благодарному зрителю, которому доктор и визитку любезно вручит, и пульс пощупает, и втянет его с ходу в дурацкую игру — петухом кричать да собакой гавкать, чтобы их высочайшее чудачество Илья Ильич соизволили из-под стола вылезти.

Зал подключается к игре с охотой, реагирует на происходящее тонко, живо, весело, по сто раз здоровается с актерами («здрасьте», «здрасьте»), беспрекословно подставляет ладошки Агафье Матвеевне (Марина Брусникина), когда та разматывает клубок, запутывая Илью Ильича в тенеты домашнего тепла и покоя. Затем та же публика поможет Ольге (Дарья Калмыкова) «мещанскую» паутину разорвать. Мхатовский Илья Ильич наблюдает борьбу двух женщин — девочки и матроны — со стороны, воздавая должное обеим. У одной косички баранками и Casta Diva, у другой — белые плечи, живая канарейка, герань на окошке. Зритель, подобно Обломову, выбирать не хочет — он просто ловит свой кайф от уютного, экологически чистого спектакля. Здесь присутствует небольшое милое хулиганство (Обломов прикидывает длину среднестатистического пениса на примере случайного зрителя); здесь девушки в этнографических нарядах водят хороводы и исполняют песни народностей; здесь беспрестанно челночит за кулисы и обратно матерщинник Захар (Владимир Кашпур), возведенный Уваровым и Галибиным в ранг Фирса. Все это (плюс новые мягкие стулья в зале вместо пластиковых скамеек) располагает публику к созерцательности, то есть к обломовщине — как мы ее понимаем.

Наше понимание Обломова, наш миф об Обломове, превращение имени собственного в культурный и даже товарный бренд зиждутся, страшно сказать, не столько на первоисточнике, сколько на гениальной картине Никиты Михалкова 1979 года. Если у всякого бренда своя легенда, то стиль под названием «Обломов» сложился из взгляда покойного Павла Лебешева, звуков Эдуарда Артемьева и уникальной, может быть, лучшей за всю творческую жизнь работы Олега Табакова. Выросло уже несколько поколений, для которых Обломов — это Табаков и только Табаков, ибо подробный, многословный роман не оставляет впечатления столь целостного и чарующего. Скажем так, мы приобрели брата Чичикова исключительно благодаря Николаю Васильевичу Гоголю, однако брать Обломовъ вошел в нашу жизнь при активном содействии нынешнего мхатовского худрука.

Илья Ильич из пьесы Уварова тоже в первую очередь является производным не романа, но фильма. Гончаров устами Штольца определяет обломовщину как «неуменье жить». Мы же трактуем ее как умение не жить. Почувствуйте разницу. В его апатии нам чудится воля, в беспомощности — душевная сила, в тревогах и страхах — особая разновидность благородства. «Обломов» во МХАТе — это еще одно явление главного национального героя России. Самого обаятельного и самого безнадежного.