Режиссеры

Мещанин во дворянстве

Елена Ковальская, Афиша, 25.02.2004
Позвольте справку. В тысяча девятьсот втором, когда «Мещанами» открывался первый сезон МХТ в новом здании в Камергерском, на занавесе театра уже была вышита птичка и за плечами были «Чайка» и «Дядя Ваня». Да и сам Горький, проживавший под полицейским надзором в Нижнем Новгороде и коротавший ссылку первыми драматургическими опытами, писал «Мещан» не для абстрактного, а для этого самого чеховского театра — с его сверчками, шепотами и прочей атмосферой. Другое дело, что у Горького вышел иной театр. Этого видеть не хотел Станиславский, который утопил горячечные монологи в бытовых мелочах и разве что кота на сцену не вывел (рассказывают анекдот о том, как Горький, заглянувший в театр на спектакль, ушел, обронив: «Какая скукотища!»). Скукотищей «Мещане» оставались до 1966 года, когда спектакль поставил Георгий Товстоногов. Нила — того самого машиниста, топающего ногой на старого Бессеменова со словами: «Хозяин тот, кто трудится», — у Товстоногова в БДТ играл Кирилл Лавров, Бессеменова — Евгений Лебедев. Подыскивая слова для грандиозного Лебедева (Гамлет, что пытается восстановить разорванную связь времен, Саваоф), критики нашли определение и для самой пьесы:"мещанский «Король Лир». Сегодня все в том же МХАТе Бессеменова сыграет Андрей Мягков, его жену — Алла Покровская, красавицу Елену — Евгения Добровольская, Нила — приглашенный из Пушкинского театра Алексей Кравченко, хитрого дедка Перчихина — земляк Табакова Владимир Краснов, резонера Тетерева — в этом сезоне принятый в труппу актер Театра Российской армии Дмитрий Назаров. Ставит «Мещан» Кирилл Серебренников. Я встретилась с режиссером «Пластилина» и «Терроризма», дабы выяснить, что он нашел в пьесе столетней давности.

- Почему ты взялся вдруг за «Мещан»?

 — Не задавай таких вопросов, это невозможно, не надо задавать вопросы «почему вы ставите эту пьесу», «кто такие мещане сегодня» и «видели ли вы спектакль Товстоногова».

- Я сама не видела спектакль Товстоногова.

 — И я не видел. Зато я такой спектакль сегодня увидел! У меня в «Мещанах» работают и молодые актеры, и мастера — Андрей Мягков, Алла Покровская, Владимир Краснов; сегодня я предложил им сыграть сцену молодых, и они это сделали так, что дух захватило.

- Чего молодым не хватает?

 — Не хватает опыта, мастерства, желания глубины.

- Глубины не хватает?

 — Нет, желания глубины. Глубина же вещь наживная, и у кого-то есть желание разглядеть что-то за поверхностью, а у этих по молодости есть желание быть легкими. Зато они обаятельны, талантливы, они из разных городов России, и в них есть энергия страны, что ли. И они честные — во всяком случае, репетируют честно; я могу судить об этом, потому что репетиции шли с мая месяца прошлого года.

- Я была уверена, что Табаков, приглашая режиссера на большую сцену, рассчитывает сделать всему театру кассу.

 — Да, «Мещане» могут кассы и не сделать.

- Это провокация для Табакова?

 — Это испытание для Художественного театра. Олег Палыч был инициатором этого проекта, и он волнуется, как публика примет этот спектакль, но при этом понимает, что без серьезных работ (а что значит серьезных? — сделанных старательно, тщательно) театру не обойтись. Если иметь в виду труппу как сборную киноартистов, то это одна история, если говорить об ансамбле, где люди друг друга слышат и хотят что-то делать вместе, то это дело сложное и даже не за один спектакль делается.

- Сколько тебе лет?

 — Тридцать четыре.

- А ты все ходишь в молодых режиссерах.

 — Это паранойя. Типа если на сцене «духовка» — свечи горят и стихи читают, — значит, режиссер зрелый, серьезный; все прочие — молодые. Когда я приехал в Москву и поставил «Пластилин», все сказали: «Вот, молодой режиссер». А это у меня был двадцать второй спектакль. Более того, все мои спектакли в Ростове-на-Дону шли на большой сцене, на малой сцене я начал ставить в Москве.

- Есть что-то, к чему ты уже не вернешься в театре?

 — Ой, не знаю, нельзя же давать зароков, и вообще, место преступления всегда притягивает.

- Но было время, когда ты выдвигал лозунги вроде того, что ты никогда не будешь ставить классику.

 — Я не говорил слова «никогда»! Все же услышали то, что хотели услышать. Я говорил: я не буду ставить классику сегодня, я не буду ставить пьесу Чехова «Чайка» сейчас, потому что ее ставят восемьдесят восемь режиссеров. А сейчас все как подорванные ставят «Вишневый сад». Они сошли с ума: столько деревьев нет, сколько у нас «Вишневых садов»! Я не люблю эту режиссуру, где диалог ведут с соседом по парте. Диалог, я думаю, нужно вести с пространством, с культурным бэкграундом. Вот выбирают гвоздь сезона, а я пошел на спектакль Анатолия Васильева «Евгений Онегин» и понял, что вот он, главный спектакль сезона. Он, а не все, что мне впаривают те, кто этого спектакля не видел и еще кичится этим. А вы пойдите и посмотрите, на каком уровне говорит Васильев, какой это масштаб!

- Так к чему ты уже не вернешься?

 — Развитие — это не когда ты сжигаешь мосты, а когда видишь, что было и что будет. Я знаю, каким я не хочу быть. Не хочу на компромиссы идти. Не хочу занимать артистов, которых не хочу. Не хочу, чтобы спектакль шел под девизом «так вышло». Хочу максимализм в себе воспитать. Мне не хватает жесткости, я жалею артистов, мне жалко травмировать их психику. Я работаю для них психоневрологом, а надо переступать через жалость. Ведь вся русская школа безжалостна, полна патологии, и это в ней прекрасно. И есть еще самая чудовищная зависимость, в которую может попасть режиссер, — думать про то, понравилось зрителю или нет, понравилось критику или нет. Но мне все еще хочется, чтобы спектакль имел успех. Может быть, таков мой темперамент, но даже когда кто-то в негодовании выходит на спектакле из зала — на «И. о.» после сцены, где разрезают Гуськова, или на «Пластилине» после сцены изнасилования мальчика, — меня это заводит. Наверное, в каждом спектакле должна быть сцена, когда кто-нибудь да уйдет. На «Мещанах», когда их поставили в 1902 году, кстати говоря, была конная полиция: людей трясло, они после спектакля шли что-то там громить.

- Громить? Я водила своих друзей — это очень буржуазные люди — на «И. о.», они говорят, давно не испытывали такого удовольствия. 

 — Знаешь, я перестал употреблять это слово — «буржуазный». У нас буржуазии-то нет.

- Буржуазии нет, а город — самый буржуазный в мире, разве нет?

 — Но я вижу в этом не самую отвратительную тенденцию. Все это потом может стать отвратительным, но сейчас что плохого, что в театр приходят богатые люди, тратят на него деньги и приезжают туда на хороших автомобилях, что они хорошо одеты, образованны — что в этом плохого? Я сам люблю шмотки и хочу быть богатым — что в этом буржуазного? Буржуазность — это глухота, ограниченность. Но пока эти люди интересуются миром. Это же ваши читатели, Лена.

- Да, и наши читатели больше всего любят, чтобы их в театре пугали и раздражали.

 — Вот-вот, радикализм хорошо продается. Мне кажется, что такой художник, как Володя Епифанцев, мог бы грести деньги лопатой, если бы его спектакли были разнообразнее и лучше упакованы. И я считаю, что это нормальный путь.

- А дальше, следовательно, наступит глухота.

 — А дальше нужно будет придумать другой способ оглушать публику.

- Горький, спектакль в три часа длиной, на сцене старые мастера — получается, новый спектакль Кирилла Серебренникова не для аудитории «Афиши».

 — Я думаю, что спектакль для молодых, как ни странно. В нем есть достаточно резкий ход — два театра в одном. Сцены молодых играются как совершенно авангардный театр: живой оркестр на сцене, дзынь-блынь — на вкус горьковеда, странноватый театр. Когда же выходят «старики», все выключается, и они играют вкусный психологический русский театр, играют на нерве, на слезах, на таком накале!

- Ты любишь психологический театр? Надо же.

 — Я обожаю его; другое дело, что он должен быть доведен до патологии, до абсурда, потому что психологический театр сам по себе — патология и если дойти по этому пути до конца, можно оказаться на грани миров. Причем я говорю не о бытовом, а именно о психологическом театре, потому что у нас абсолютно не бытовой спектакль: голая сцена, земля, несколько стульев, живой оркестр. Молодым он больше будет понятен, взрослые, наоборот, должны быть шокированы. Но я ставлю пьесу так же, как я ее читал. Ведь Горький, когда ее писал, был моим ровесником: такой Вася Сигарев — написал пьесу на языке, на котором в театре не говорили, написал про людей, которых в театре не показывали и которые в театр не ходили. Это провокационный текст, да и Художественный театр был тогда авангардистским театром. И сегодня «Мещан» надо делать как авангардистский текст.

- Ты ставил во МХАТе, в Пушкинском театре, ставил с Олегом Меньшиковым. Какое предложение для тебя теперь было бы лестным?

 — Бывают лестные финансовые предложения. Бывает, предлагают постановку в уважаемом театре. Но если при этом я не могу ответить на вопрос «зачем?», я застреваю, как сороконожка, которая не помнит, с какой ноги надо ходить.

- Тогда вопрос: зачем ты ставишь во МХАТе?

 — Потому что МХАТ, как ни странно, — это белый лист. Чистый лист, но с гербовой печатью и водяными знаками. Тот МХАТ закончился, но осталась великая легенда, и пришел новый человек, который создает здесь новое пространство, и я это приветствую.

- Ты говоришь, надо видеть, что было и что будет. Что же будет с тобой в шестьдесят лет?

 — Может, буду дизайнером одежды. Может, буду бездельничать. Мечтаю пирсинг сделать: здесь себе пробить, еще здесь пробить и здесь. Но мне говорят: «Ты что, баран? Надо же быть серьезней». А я не хочу. В шестьдесят лет терять уже нечего и можно будет делать, что захочешь. Уверен, ничем хорошим заниматься я не буду.